Он отвернулся, встал в изножье моей кровати, вытащил какую-то бумагу из кипы историй болезни, которую он навалил у меня в ногах, постучал по ней пальцами и провозгласил:
— Судья, который вынес тебе приговор, был невролог по фамилии Циммерман. Он обследовал тебя на третьей неделе твоей жизни — и все понял. Вот здесь черным по белому написано, что у тебя настолько серьезная патология, что ты не способна научиться вообще ничему... даже таким элементарным вещам, как жевать или фиксировать взгляд. Что, надо думать, подразумевает невозможность развития вообще каких-либо чувств...
Он выпустил из пальцев бумагу, которая спланировала на мою постель, и кашлянул.
— Я не разговаривал с Эллен об этом. Она даже не подозревает, что я знаю о твоем существовании. А теперь уже поздно, она слишком больна. Насколько я понимаю, она за все эти годы никому не обмолвилась о тебе ни единым словом. Все знали, конечно, что у них с Хуго был ребенок, но я понятия не имею, что именно она говорила на сей счет знакомым — что он умер или еще что-нибудь... Такие вещи тогда не очень-то обсуждали, считалось, что самое лучшее — просто забыть и жить дальше.
Он понизил голос:
— Ты должна иметь в виду, что Хуго был болен раком и умер через три месяца после твоего рождения. А она, видимо, сидела с ним сутками напролет — в ее истории болезни указано, что уже на другой день после родов она встала с постели и улизнула домой. Смело! В те времена всем новоиспеченным мамашам полагалось вылеживать целую неделю, пока не кончится кровотечение. А тебя отправили в Стокгольм обследоваться на предмет эпилепсии и пареза. Ясное дело, тебе ведь нужен был уход. Ты же знаешь, что первые два года провела в детской больнице?
Он глянул на меня, не видя. Но это все равно. Я не собиралась признаваться, что он насильно всучил мне очередной кусочек пазла.
— Теперь не известно, видела она тебя с тех пор или нет. Может, разок и видела через стекло. Сомневаюсь, однако, — в те времена изо всех сил старались держать детей подальше от родителей... В особенности когда с детьми что-то не так.
Он снова отвернулся к окну и уставился в серое небо.
— А если ты хочешь знать, отчего она так никогда тебя и не навестила, то найдешь ответ в письме, которое написал ей Циммерман. Имеется копия твоей истории болезни. Хочешь взглянуть?
Я фыркнула в ответ:
— Нет!
Он чуть ссутулился.
— Нет. Я понимаю. Там и читать-то нечего... Сплошные вариации на одну тему — на этого ребенка не стоит тратить силы. Он не сможет научиться ничему. Ни ходить. Ни говорить. Ни понимать.
В моем мозгу промелькнуло воспоминание: Ределиус. Шимпанзе. Hey, hey, we're the Monkeys...
Хубертссон, казалось, грезил наяву, руки, которыми он только что энергично размахивал, бессильно повисли. Какое-то мгновение он стоял совсем неподвижно, потом, сморгнув, продолжал:
— Да. И вообще... Писем Эллен в истории болезни нет, но, по-видимому, она писала Циммерману довольно часто. Он отвечал, что совершенно исключено, чтобы тебя растили дома. И советовал не посещать тебя, чтобы не расстраиваться. Тем более что для тебя это не имело бы ни малейшего смысла. У тебя есть все, что только можно пожелать, — питание каждые четыре часа, а в перерывах — смена пеленок...
На это я ответила бы, что, чувствуй она свою ответственность, ничто бы не помешало ей прийти. Она должна была осознать, что это ее долг, должна была помнить, что я — ее ребенок и что, несмотря на все мои увечья, я — человек. Но я была уже не в силах говорить и просто закрыла глаза. Это была мольба — чтобы Хубертссон замолчал. Но он не замолкал, а продолжал говорить, постукивая костяшками пальцев по мрамору подоконника:
— Ведь о тебе прекрасно заботятся, полагал Циммерман. Так что Эллен и ее супругу лучше думать о будущем и родить нового ребенка... — Он хохотнул. — Старый болван начисто забыл, что она — вдова.
Он замолчал, давая понять своей позой, что скоро уйдет.
— Н-да, — проговорил он наконец. — Вот так, наверное, и получилось, что в доме появился приемыш — Маргарета...
Усталость наваливается с такой силой, что я уже не знаю, по-прежнему ли моя рука покоится в руке Хубертссона или нет. Но это не важно. Довольно того, что она там была.
Я все еще в своей заводи. Она зеленая и прозрачная, как стекло. В ней видно далеко-далеко. И можно даже разглядеть сестру мою Маргарету.
Она улыбается, сидя в раздолбанной машине Класа, и слушает его голос, звучащий из радио. Для Маргареты нет радостнее момента, чем когда она мчится из пункта А в пункт Б на такой скорости, что ей кажется, за ней никому не угнаться. А сейчас есть и дополнительные основания радоваться: во-первых, она, километр за километром, удаляется от Кристины — этой психованной! — а во-вторых, она приближается к Норчёпингу и Биргитте. А кроме того, она наконец разобралась, что к чему, и на сегодня у нее запланировано очередное доброе дело. Она — настоящий скаут, моя младшая сестренка!
Биргитта, напротив, никаких добрых дел на сегодня не планирует, она шлепает по Норчёпингу вдоль по Северной Променаден в туфлях на размер больше и прикидывает, как бы ей попасть в Муталу. Автобус исключается, но остается еще поезд. Ей и прежде случалось прятаться в поездных туалетах, и на куда больший срок... Но прежде хорошо бы дернуть сигаретку, а в кармане всего лишь полкроны. Как раздобыть курева, когда в кармане только шиш, а? Кто бы знал?
Их орбиты обращаются одна внутри другой, и обе медленно смещаются в общем направлении. Все идет как надо. Я могу еще глубже погрузиться в мою заводь.