Я не открывала глаз и не хватала его за руку, добавить мне было нечего, и голова моя отчаянно болела. Его подошвы прошелестели к дверям, дверь открылась, но не захлопнулась. Прошло несколько секунд, прежде чем он заговорил, и в голосе его послышался абсолютно неподобающий щекочущий смешок: — Ты мне снилась в четверг. Всю ночь.
Я улыбнулась, не открывая глаз. Это стоило заплаченной мною цены.
В тот раз меня отпустили из приюта всего через неделю. Нынче у меня большие сомнения. Хубертссон обходит тему моего возвращения домой, когда я пытаюсь завести об этом разговор.
Но я так хочу еще раз вернуться в мою квартиру! Мне хочется сидеть в моей солнечной гостиной в обществе невидимого мне молчаливого помощника — лучше художника, так уютно ощущать рядом его молчаливую сосредоточенность, когда он делает наброски, — и слушать Грига. Я люблю Грига. Он не сомневается и не смущается, он входит и настаивает на своем, как подобает мужчине, но в то же время он достаточно необычный мужчина, поскольку умеет посмеяться над собой. Как Хубертссон.
Моя гостиная так красива, бесконечно красивее комнат любой из моих сестер. Даже Кристинин голубовато-серый парадиз не может сравниться с моим. На моей стороне — солнце, свет ослепительных летних утренних часов и искристых зимних дней. Должно быть, именно этот свет так влечет в мою квартиру Хубертссона каждое утро, много лет подряд. И уж во всяком случае, не прекрасные мои гардины.
Мы с ним ругались еще полгода после того, как я уговорила его отвезти меня в «Шведское Олово» после ежегодного посещения Технического музея. Он чувствовал себя обманутым. Сказать, что я желаю еще раз взглянуть на камеру Вильсона для того только, чтобы потом улизнуть в это излюбленное заведение старух с Эстермальма? Что? И вообще ухнуть пятьсот крон на какие-то занавески — это неприлично. Да будет мне известно, кому-то на земле сейчас, может, есть нечего. Я только хихикала на его ворчание. О гардинах от Иозефа Франка я мечтала с того момента, как сюда переехала, тысячу раз я представляла себе, как у меня на стенках распускаются цветы, и много лет откладывала деньги из пенсии, чтобы накопить нужную сумму. Какое дело Хубертссону, сколько стоили мои гардины, а? Неужели мы с Иозефом Франком вырвали кусок изо рта у голодающего?
Я скучаю по дому. По гардинам и по всему остальному. Последний раз я хочу посидеть рано утром в моей гостиной, ощущая, как аромат кофе распространяется по квартире, еще разок я сделаю знак помощнику включить микроволновую печку, когда Хубертссон позвонит в дверь, чтобы круассаны успели подогреться к тому моменту, когда их положат ему на тарелку.
Хубертссон и я. Наши перебранки по поводу гардин. Наши утра с крепким кофе и теплыми круассанами. Наше долгое молчание и немногословные беседы. Наши вылазки в Технический музей. И единственная наша с ним встреча Нового года, когда я поздравила Хубертссона: подняв стакан с дрожащим «Поммаком» и чокнувшись с его бокалом шампанского.
Наверное, все-таки это была жизнь, несмотря ни на что. Моя жизнь.
Да. Я хочу, чтобы Хубертссон пришел именно сейчас, когда предвечерний свет наливается синевой и предвещает сумерки, я хочу, чтобы он поднял меня на руки и понес через всю Вадстену в мою квартиру. Там он положил бы меня на мой красный диван и подоткнул белый плед со всех сторон, чтобы не было видно, что я — выброшенная морем щепка. Там он отдернул бы гардины Иозефа Франка чуть в сторону, впуская сумерки. И мы бы сидели так, рука в руке, трое суток. Одни. Но — вместе.
Завтра равноденствие, но бенанданты пусть выходят на свой парад без меня. Я хочу еще побыть в своем теле, хочу отдохнуть, покуда Хубертссон держит мою руку в своей, и в эти последние трое суток дать ему единственное, что я могу, — законченное повествование.
Нет, никто из сестер не крал моей жизни. Эту жизнь, предназначенную мне, я прожила сама. И все-таки я не могу их отпустить, не могу позволить Кристине, Маргарете и Биргитте разбежаться в разные стороны.
Хубертссон поставил вопрос. И прежде чем все окончится, он должен получить ответ.
Sometimes, being a bitch is the only thing a woman has to hold on to.
Маргарету заслоняет автобус, — когда он отъезжает, ее уже не видно. Вполне в ее духе. Только что была тут — и нате пожалуйста. У нее невероятная какая-то способность исчезать. Особенно в такие вот моменты, когда она довела Биргитту до ручки, так допекла, что человек уже готов вырыть из могилы воспоминание о том, что тогда случилось, — чтобы оправдаться и защититься. И вот в этот-то момент Маргарета драпает, как трусливый заяц. Язвить и подкалывать — это она смелая, а как дошло до правды, тут она в кусты!
Обидно!
Биргитта, прижав руку к груди, хватается за столб светофора. Сука! Кажется, сейчас она блеванет, да, вот он подкатил, пузырик пустоты, знакомый предвестник поднимающейся из желудка рвоты, вот он расширяется в горле, заставляя открыть рот. Расставив ноги, она нагибается, но сквозь дурноту в ее мозг прокрадывается совершенно трезвое недоумение. Что это за чертовы лодочки у нее на ногах? И где ее собственная обувка?
Маргарета считает, она вырубилась тогда начисто — это по глазам было видно. Дудки, кое-что из вчерашнего Биргитта помнит. Как, например, она несколько часов провалялась, отяжелевшая и почти бесчувственная, на своем матрасе, не в силах ни встать, ни заснуть, а рядом на полу храпел Роджер. Как под вечер заварилась какая-то склока — видите ли, она — Биргитта — отказалась принести еще пива. Точно. Все так и было. И тогда она — вспомнить и то приятно! — выпихнула этого паразита, эту тухлую креветку в прихожую, а после открыла дверь и вышвырнула на улицу. До чего же клево получилось! Зашибись! Пусть знает — Биргитта помыкать собой не позволит, сроду ни у кого не была под каблуком. Однажды писали про нее в газете, что она — наркокоролева Муталы, и это была правда, во всяком случае, в то время. Нет, она никогда не была убогой наркоманкой, из тех, что за дозу лягут с кем угодно, — она сама сдавала карты, сама вершила свою судьбу. С таким настроением она вышла в город и наткнулась на Коре, старого ширялу, рыскавшего в поисках рогипнола, и с ним потащилась с одной хазы на другую. В одном месте они встретили какого-то хрена с тачкой, и вся компания — Коре и Сессан, она сама и Челле Рёд — прыгнули в машину и погнали на какую-то тусовку к черту на кулички. В Норчёпинг. Ясное дело, в Норчёпинг — нынче-то утром она проснулась в Норчёпинге и именно в Норчёпинге находится теперь. А среди ночи какая-то Минни-Маусиха стибрила ее кроссовки и была такова. Чтоб ей ноги отморозить, чтобы у нее пальцы отвалились, как ледышки, как только она разуется. Зараза. Вот она, рвота.