На столе стояла бутылка вина и два бокала. Меня поразила его дотошность в мелочах: ведь не стаканчики для зубных щеток из ванной, а самые настоящие бокалы — на тонкой ножке.
Я стояла оцепенев посреди комнаты, тесно сдвинув ноги, пока он раскупоривал вино. Я вдруг занервничала. Хватит ли мне того, что я усвоила из книг и телефильмов?
— Ну вот, — Хубертссон протянул мне бокал, — кто же такая Камилла?
Я подняла бокал и честно ответила:
— Не знаю. А ты кто?
Он отставил бокал и развязал галстук. В глазах у него что-то блеснуло — игра пришлась ему по душе:
— Незнакомец. Может, пусть все так и останется?
— Да, — ответила я. — Чего желает от меня незнакомец?
— Всего, — сказал Хубертссон. — И ничего.
Меня поразило, как охотно он смирился с тем, что он — мой, как он мог совершенно неподвижно сидеть в единственном в комнате кресле, пока я, оседлав его, расстегивала ему рубашку, как он закинул голову назад и зажмурился, когда я позволила пальцам Камиллы гладить волосы на его груди, а потом прижалась к ней ухом, чтобы слышать удары его сердца. В мгновение ока я сделалась зверем, жадным и хищным, которому хотелось лизать и кусать, пробовать на зуб пахнущую миндалем кожу у него на горле, покуда он не застонал. Тогда я соскользнула вниз и, встав на колени между его ног, не без труда расстегнула крючок на его брюках, ощутив, как под ними что-то шевельнулось, но я не хотела торопиться, нет, я выждала несколько секунд, прежде чем очень осторожно потянула вниз замочек молнии, позволив тому, что таилось в белых хлопчатых трусах, вырваться на волю.
— О! — пробормотал Хубертссон, когда я опустилась на него. — О! Кто ты?
Всю ночь я оставалась безымянной, и когда лежала, словно распятая, на полу под ним, и когда мы перекатывались, как единое существо, от края к краю двуспальной кровати, и когда я стояла на четвереньках, словно волчица, и выла. Воздух в комнате сделался душным от наших запахов, волосы Камиллы разлохматились и взмокли от пота, и я глядела сквозь эти лохмы на лицо Хубертссона — на влажные губы, на раздувающиеся ноздри, на полузакрытые глаза — и скалила свои хищные зубы. Все! Дай мне все и ничего!
Он не заметил, как я ушла, он спал как убитый, когда я поднялась и стала собирать разбросанные Камиллины вещи: вечернюю сумочку, трусы, лифчик и смятое платье. Теперь она закапризничала, стонала и хныкала и пыталась высвободиться. Но мне еще нужно было кое-что сделать. Я подтянула простыню и укрыла голые плечи Хубертссона и, наклонившись, в последний раз коснулась губами его щетины, а потом выключила лампу и тихонечко прикрыла за собой дверь номера.
Я не хотела, чтобы Камилла увидела неприязненную улыбку гардеробщика, и поэтому я сочла своим долгом сменить на минуту командный пункт, чтобы самой принести ей пальто. Она чуть ожила и спотыкаясь вышла на улицу. Тут я остановила ее и кликнула мою ворону. Она сидела в сторонке, на дереве в Вокзальном парке, но немедленно повиновалась и расправила крылья. Я отпустила Камиллу и взмыла в небо, наполнив ворону ликующей, восторженной песнью. Она в ответ расхохоталась своим хриплым смехом.
А у входа в «Стандард-отель» все стояла Камилла, обхватив руками плечи.
Несколько часов спустя Хубертссон позвонил в мою дверь, перепугав утреннюю помощницу.
— Где она? — спросил он.
— Кто?
— Дезире, конечно.
— В постели. А вы что думали?
Он направился прямиком к моей спальне, а помощница последовала за ним на цыпочках в мягких шерстяных носках.
— Она спит. Мы вас не ждали, вы ведь не приходите в пятницу в такую рань... — Протянув руку, она попыталась его остановить. — Не трогайте ее, она вчера так устала.
Оттолкнув сиделку в сторону, он открыл дверь, заглянул в комнату и обернулся:
— У нее же судороги! А вы не видите и не слышите!
Я дорого заплатила за ночь любви с Хубертссоном — четырьмя днями сплошных ураганов, когда мир сотрясался и рушился у меня перед глазами. Лишь ценой величайших усилий мне удавалось время от времени вынырнуть на поверхность действительности и глотнуть воздуха, прежде чем снова погрузиться в пучину.
Когда я на пятый день очнулась, то оказалась уже не дома, я лежала на незнакомой кровати в незнакомой комнате. И не сразу сообразила, что это тот же самый приют, где я впервые встретила Хубертссона. Несколько часов спустя он пришел — семенящей походкой, страшно постаревший в сравнении с тем, каким я его видела в последний раз.
— Status epilepticus, — сказал он, усаживаясь у меня в ногах. — Ты ведь была уже на самом краю. Знаешь?
Я попыталась ответить, но из моих губ вышел только стон.
— Что? — Он наклонился чуть ниже.
Я сделала усилие, слепила в голове слово, прокатила его через все закоулки мозга, потом с силой подала на голосовые связки — и открыла рот. Вышло только мычание. Хубертссон взял с тумбочки алфавитную таблицу и сунул ручку мне в рот, и у меня заболела голова от напряжения, покуда я показывала по буквам это коротенькое слово. «Да».
— Тебе трудно говорить?
Пылающая тяжесть сдавила мне лоб, но я все равно не закрывала глаз, покуда показывала шесть букв. «Не могу».
— Не могу? Ты не можешь говорить?
Закрыв глаза, я схватила его руку, тихонько сжала два раза и отпустила: нет, я больше не могу говорить. Его рука выпала из моей. Долго он стоял неподвижно у моей постели, потом я услышала шорох ткани и поняла, что он сунул руки в карманы.
— Тебе придется пробыть тут несколько дней, — сказал он. — Но потом ты сможешь вернуться домой. Нам просто надо назначить тебе лечение.