Он наклонился над кроватью, осматривая меня, при этом он внимательно изучил висящую на стене вырезку, но от комментариев воздержался. Вместо этого он водил по моему телу жесткой ладонью, щипля и щупая, как прежде щипали и щупали меня сотни других врачей. И лишь когда он уже выходил, я поняла, что он — другой. Он остановился в дверях и сказал:
— Полагаю, вырезку мы уберем. Повесьте ее где-нибудь в другом месте, пусть остальные читают. А ее от этого избавьте...
В тот же день пришла санитарка с мотком скотча и сделала, как он велел. Управившись, она попыталась угостить меня стаканом сока, и впервые за три недели я смогла открыть рот и выпить.
А через несколько дней он пришел уже с толстенной, сантиметров в десять, папкой и, подойдя прямо к моей кровати, взял меня за левую руку.
— Ну как, может, сегодня будем давать показания?
Я тупо посмотрела на него и не ответила.
— Дело плевое, — сказал он и ущипнул меня за руку. — Одно пожатие значит «да», два — «нет».
Я хорошо помнила эту систему сигналов. Самую первую в моей жизни. Времен интерната для детей-инвалидов.
— Тебе, видимо, известно, что тебя всесторонне обследовали и установили диагноз. А еще что-нибудь ты про себя знаешь?
Я отодвинула руку. Ни к чему это.
— Не нужно дуться, — продолжал он. — Ты знаешь, где ты родилась? И кто твои родители? Да или нет? — И он снова, уже крепче, ухватил мою руку. — Ну? Да или нет?
Я сдалась и, закрыв глаза, дважды пожала ему руку. Он тотчас отпустил мою, пошел к окну и уселся на подоконнике, обхватив руками колено.
— Нет, это вообще фантастика, елки-палки, — сказал он. — Значит, лежим тут, рассуждаем насчет астрономии и физики элементарных частиц — читал я твои сочинения, — а о себе самой ни фига не знаем...
Он умолк и принялся рыться в папке. Я следила за ним, толком не видя. Была поздняя осень, и уже начинало смеркаться, — я различала только его силуэт. Наконец он встал и снова подошел к кровати.
— Ведь у нынешнего твоего положения есть причина. И объяснение. У всего есть причина и объяснение. И я могу их тебе изложить. Вопрос в том, хочешь ли этого ты сама?
Я ухитрилась обхватить его руку и сжала ее изо всех сил. Дважды.
— Ага, — отозвался он спокойно. — Как хочешь. Но завтра утром я приду опять...
А мог бы добавить: и послезавтра, и каждое утро — до скончания времен.
Вот он приоткрывает дверь, и золотое перо солнечного света падает из коридора на пол.
— Доброе утро, сударыня, — произносит он, как произносил каждое утро все эти пятнадцать лет. — Ну и как?
Я отвечаю цитатой:
— «О капитан, мой капитан...»
Ухмыльнувшись, он шаркает к оконной нише.
— Я еще не умер. А как там наши сестрицы?
Когда он наконец устроился на подоконнике, я выдуваю ответ, и на мониторе вспыхивает:
— Они получили примерно то, чего заслуживают...
Он смеется:
— Я и не сомневался. Попались, бедняжки, тебе в лапы...
Было время, когда я верила, будто это он насылает эти мои сны наяву. Я их называла так. Другое слово — галлюцинации — звучало слишком тревожно.
Как-то вечером — как раз накануне нашей первой встречи — на жестяной подоконник снаружи моего окна села чайка. Самая обычная сизая чайка — серые крылья и желтые лапки. Но тем холодным и серым ноябрьским вечером чайка никак не могла появиться здесь — в это время года ей полагалось лететь над водами Гибралтара. И мне тоже никак невозможно было оставить собственное тело и внедриться под ее оперенье. Но внезапно я оказалась там, в глубине, окутанная белым шелковистым птичьим пухом.
Сперва я не поняла, что произошло, просто задохнулась, зачарованная, погружаясь в чудесные глубины этого существа. Кишки в ее животе мерцали перламутром, влажно поблескивала красно-коричневая печень, а кости скелета были пустотелые и хрупкие, словно Великий Насмешник взялся было выстругать себе флейту, но устал и бросил и, улыбнувшись, превратил свое творение в самую крикливую и противноголосую из птиц. Только увидев под собой землю, я поняла, где нахожусь, — внутри черного чаячьего глаза.
Вовек не забуду охватившего меня ужаса, с которым я вернулась обратно в собственное тело, и сотрясающего грохота. Я завопила. Из моего разинутого рта вырывались булькающие гортанные вопли, истерический перебор всех гласных. Кто-то забегал по коридору, зацокали каблуки, секунду спустя к ним присоединились другие, такие же звонкие. Три тетки в белых халатах сгрудились в дверях, но в тот же миг чайка взмыла вверх и пропала.
За тем вечером последовал другой.
Сначала мне было очень страшно. Даже когда муха прогуливалась по потолку, я поспешно зажмуривалась, уговаривая себя, что должна защитить свой разум, ибо разум — единственное, что я имею и что вообще стоит иметь. Иногда это помогало, иногда нет. И тогда иной раз вдруг оказывалось, что я сама уже разгуливаю по потолку, разглядывая сотни изображений лежащего на моей постели существа сквозь призмы мушиных глаз. А после неожиданно отрываюсь и ору, падая обратно в себя...
— У нее кошмары, — наябедничала сиделка во время обхода. — Каждую ночь просыпается и кричит...
— Вот как, — ответил Хубертссон. — Это хорошо. Замечательно.
Но, увидев их постные мины, переменил тон и назначил мягкое успокоительное.
В ту пору он был еще шикарный мужчина, не живописная руина, как теперь, а именно что шикарный. Чем и пользовался вовсю. Каждый четверг он уезжал в «Стандард-отель» в Норчёпинге, а утром в пятницу являлся с изрядным опозданием и с какой-то сытостью во взгляде. Девицы из нашего отделения редко оставались равнодушны, то и дело взгляд одной из них задерживался на его глазах чуть дольше, чем позволяют приличия. Купая меня или меняя постель, они то и дело обсуждали его и тех женщин, с которыми он переспал. По крайней мере, начинали с этого. Потом, когда они вдруг осознавали, что он приходит ко мне практически каждое утро, вокруг меня замыкался невидимый круг молчания. Недоуменного и обидного.