Одной играть в садике тоже нельзя было, потому что опасно. В любой момент девочка могла выпереться на рельсы, как однажды — совсем еще крохой — уже и сделала. Бабка нашла ее на одной из шпал: она лежала, прижавшись носом к пахнущему смолой дереву. Рельсы уже запели, бабушка успела схватить ее в последнюю секунду. Не подоспей бабка, зарезало бы Биргитту, как ягненка, это ясно.
Свои первые слова Биргитта произнесла после того, как они тогда вернулись в сторожку, — бабка часто об этом рассказывала. Сперва она получила положенную трепку, а потом протопала на середину комнаты, встала там и прохныкала тоненьким голоском:
— Гитта не дурочка!
Если верить бабке, странная она была девочка. Вы слыхали, чтобы малыши вот эдак начинали разговаривать? Обычно они сто лет твердят «ма-ма» и «да-да», прежде чем от них дождешься чего-нибудь разумного. Не то что Биргитта: до трех лет молчала как рыба, а потом сразу заговорила совсем чистенько. Она и ходить начала не как все дети. Ходила она, только держась за бабкин фартук, но той как-то надоело, что ребенок путается под ногами, она взяла и сняла фартук. Биргитта не заметила и на сумасшедшей скорости протопала по всей кухне, не упав и даже не ударившись. Но стоило забрать у нее фартук, как она шлепнулась и заревела, видимо уверенная, что без этой тряпки в руке просто не сможет ходить.
Кроме этого, Биргитта мало что помнит о своем раннем детстве, словно она все шесть лет просидела там, в сторожке, на кухонном диванчике, ничего не делая. Деда она видела редко. По утрам он долго спал, а когда просыпался, у него было столько дел, что домой он приходил только к вечеру. Биргитта считала, что он весь день ездит туда-сюда по линии на своей дрезине. Ей ужасно хотелось покататься с ним, но это было нельзя, на дрезину маленьких детей не пускают.
У деда на одной руке три пальца были скрюченные, так что он не мог их распрямить. Когда он как-то посадил Биргитту на колени и она вцепилась в его потемневший безымянный палец и попыталась выпрямить, то ничего не вышло. Пальцы не гнулись уже давно, отчего рука напоминала клешню. Гертруд, в очередной раз навестив их, шепнула Биргитте, что старик сам виноват, он порезал себе жилы в пальцах — напился как-то и перевернул кухонный стол.
Вся кухня была в осколках, и один из них впился ему в руку, когда потом он грохнулся в эту кашу. А бабка не стала его подымать, потому что поделом.
Биргитта любила, когда приходила Гертруд. Едва она появлялась в дверях, самый воздух и цвет в сторожке словно менялись, — словно от ее светлых волос там делалось светлее. Однажды она пришла еще и одетая в белое — жакет плотно облегал тонкую талию, юбка — длинная и пышная, как у принцессы. И голубая блузка под жакетом, и маленькая шляпка с фиалками, — Биргитте показалось, они пахнут, как настоящие, когда Гертруд наклонилась ее обнять. Но бабке новый наряд Гертруд не понравился, она только покосилась на него и отвернулась к плите.
— Была бы у тебя голова на плечах, так пошла бы переоделась, пока отца-то нет, — сказала она. — Он не дурак, понимает, к чему такие наряды...
Биргитта тут же соскользнула с кухонного диванчика и пошла за Гертруд по лесенке в мансарду. Гертруд всегда спала в мансарде, хотя зимой там был невыносимый холод. Лучше мерзнуть, чем смотреть на эти постные рожи, говорила она с гримаской, от которой Биргитту всегда разбирал смех. Но тогда стояло лето, и в мансарде было тепло, до того тепло, что доски перегородки начинали пахнуть. Гертруд открывала окно и опускалась на кровать, закуривая.
— Господи, — говорила она потом, сдвинув шляпку набекрень. — Ну вот, вернулась в Средние века...
Биргитта не очень понимала, о чем речь, — может, и правда, тут было одно время, а в Мутале, где Гертруд жила и работала, какое-то другое, но тем не менее всегда усердно кивала, засунув ладошки между ног и сидя на стуле возле кровати. В тот раз Гертруд улыбнулась и тихонько ущипнула ее за нос:
— Я только ради тебя и прихожу. Ты ведь мой маленький ангелочек...
И, сунув вдруг сигарету в угол рта, она распахнула объятия:
— Иди сюда! Я тебя сейчас ка-ак поцелую-поцелую-поцелую!
Биргитта надеялась, что Гертруд потушит сигарету, прежде чем начнет целоваться, но та забыла, забыла даже вынуть сигарету изо рта, когда обняла Биргитту. Биргитта пискнула и прижала ладонь к щеке.
— О боже, — сказала Гертруд, засмеявшись. — Я обожгла тебя?
— Немножко...
Биргитта надеялась, что Гертруд, погасив окурок, снова начнет ее целовать, но нет — она поднялась с шаткой кровати и принялась расстегивать жакет.
— Лучше все-таки переодеться. — она сняла плечики с вешалки на стене. — А то у деда припадок начнется... Посмотри-ка, не идет еще?
Биргитта встала на стул коленками и высунулась в окно. Садик сверху казался намного красивее, чем из кухонного окна, сверху не было видно, что лепестки сирени кое-где поржавели, сверху цветы выглядели свежими и полными жизни. Последние белые лепестки цветущих вишен трепетали в воздухе, как мотыльки, и это была красота, а никакая не грязь и мусор, как говорила бабка. А на насыпи уже расцветал купырь, если прикрыть глаза, то кажется, что на траве лежат кружева. Биргитте нравился купырь, но рвать его не разрешалось. Это сорняк, говорила бабка. Принесешь его в дом, так лепестки весь стол мукой запорошат, а у бабушки и без того уборки много — за дедом мыть и прибирать и за Биргиттой, так не хватало еще и сорную траву в дом тащить.
Снаружи хорошо пахло. Солнце нагрело шпалы, так что над дорогой вился сильный запах смолы. Биргитта втягивала носом этот запах, глотала его, стремясь удержать внутри, хотя от него начинал ныть лоб. Странное дело — у нее всегда болела голова от смоляного духа шпал, а ведь он ей очень нравился.